Андрей Коробейников: «Мне неинтересно идти по накатанной колее»
Новая звезда русского пианизма объясняет, почему он не дописал диссертацию по юриспруденции
— Вы производите впечатление удивительно рано повзрослевшего человека…
— У меня в жизни было много всего, но я не могу сказать, что стал взрослым в каком-то циничном плане. Я тут вчера поговорил с одной блокадницей — естественно, мой опыт ни в какой мере не сопоставим с ее судьбой. Она без единой слезинки рассказывала мне о жутких вещах, об артобстрелах, бомбежках. Поразительная стойкость уберегла ее в жизни. Чтобы не сломаться, нужно через многое в себе переступать. Если это происходит, ты становишься крепче. Правда, со временем начинаешь немного грустнеть — сейчас, конечно, не такой фонтан бьет, как в шестнадцать лет. Главное, чтобы сохранялась непосредственность восприятия.
— Прежде чем поступить в Московскую консерваторию, вы получили высшее юридическое образование. Как так вышло?
— На юридическую стезю я вышел после какого-то кризиса в ЦМШ. В этой школе, как известно, тяжело не от количества нагрузки, а от подковерных интриг. Помню, как заведующий фортепианным отделением говорил мне, десятилетнему: «И не суйся в консерваторию, ты туда не поступишь!» Короче, были случаи, когда знание своих прав не помешало в жизни.
Матушка моя сказала, что учеба в ЦМШ — это слишком легко; я прыгал через классы, летом не отдыхал, а готовился к экстерну. Получилось, что в двенадцать лет я закончил школу и поступил в негосударственный юридический вуз. Я же потом еще в аспирантуре МГУ учился, но диссертацию не дописал — когда у тебя больше пятидесяти концертов в год, это уже невозможно. Нельзя сыграть концерт, а вечером чуть-чуть пописать диссертацию.
— Юриспруденция вам чем-то помогла как музыканту?
— Ничем. Ну, может быть, чуть-чуть логику развила. И потом: юриспруденция, все эти человеческие взаимоотношения — это же ужасно мелко! Особенно когда видишь разницу между наукой и тем, что на практике творится в нашей стране, возникает полное отвращение. Те же римские юристы создавали эту науку и воплощали ее на практике, а у нас все предается. Скорее юридическая школа меня как-то по-человечески образовала. Я все время общался не со сверстниками, а с людьми лет на пять-шесть старше. То, что принято называть «сложным возрастом», у меня как-то вообще прошло незаметно.
— А музыкальная карьера как складывалась?
— Началось все с вполне анекдотической истории, которые со мной всегда происходят. Как-то раз Евгению Кисину дали послушать записи молодых пианистов — он не знал, кто играет, анонимные диски под номерами. И он указал на мою запись — вот, мол, если можете, помогите этому. Это сейчас мы познакомились, а тогда я ни о чем не знал. И, когда мне говорили: «Ты знаешь Кисина, да?» — страшно удивлялся.
И вот когда мы получали консерваторские дипломы и готовились это все отмечать, раздается звонок. Кто говорит? Рене Мартен, директор самого престижного в мире фортепианного фестиваля La Roque d’Antheron. Рассказывает, что Иво Погорелич отменил свой концерт, и предлагает мне его заменить. Можете, говорит, сыграть у нас тогда-то и тогда-то? Ну что я мог ответить? Отмечать диплом пришлось уже после концерта — тогда было не до кутежей.
Ну, как-то все хорошо складывалось, пока со мной в который раз не случился анекдот. Я приехал в Прованс за день до концерта. Стоит потрясающая погода: солнце, горы, ни облачка. И я без всякого умысла спрашиваю у водителя: а что на фестивале делают, когда идет дождь? Ну, отвечает он, это так редко происходит, что тогда концерт отменяют. А там открытая эстрада, публика сидит под небом. И вот я на следующий день просыпаюсь — льет страшнейший ливень. Оп-па… В шесть вечера дождь продолжается, мне звонят, я их упрашиваю: «Может, еще подождем?»
Тут небо светлеет, тучи расходятся — всё как по заказу: после дождя свежо, молчат цикады, от которых обычно бывает очень шумно. На дереве сидит соловей, я начинаю играть поздние бетховенские багатели, птица начинает петь, и я понимаю, что мы не просто об одном и том же играем — у нас примерно одинаковая функция. Сразу очень резко ощутил свое несовершенство в сравнении с природой: бетховенская музыка гениальна, но тебе, ущербному, приходится ее воплощать.
— Ну вот, скажем, с Шостаковичем все просто было: походишь по нашим улицам — и никаких концепций не нужно. Его музыка встает из-под наших мостовых, начало Первого фортепианного концерта — это же наши хрущевки с птичьего полета. Летом я совершенно переосмыслил Вторую сонату Рахманинова, прочитав «Жизнь и судьбу» Гроссмана. Сколько там одновременно развивающихся параллельных линий — открытие атомной бомбы, любовь, концлагеря, фронт военных действий. У Рахманинова похожий принцип укладки материала: где-то все смыслы сходятся, соединяются невидимыми арками.
— Вы же, кажется, еще и стихи пишете…
— Ну, к этому я серьезно не отношусь…
— Но для вас как музыканта очень важна непосредственность лирического высказывания. Оно вообще возможно сегодня?
— Мы живем в эпоху упрощения человеческих отношений. Мы оголяемся и в прямом, и в переносном смысле. Чем обнаженнее, тем лучше. Чем проще, тем круче. Один профессор Московской консерватории все время ходит в бабочке и с борсеткой и все время говорит своим студентам: «Чуваки! Ну взлабните чё-нибудь». Мы вроде как остались людьми: страдаем, любим, чувствуем — и в то же время стали страшными циниками. Мне кажется, что это появилось в эпоху массового спорта — такое объединение людей в толпу болельщиков. А в «Фауста» на Таганке так просто не въедешь, и с «Хаммерклавиром» Бетховена та же история. Что больше всего известно из Бетховена? Правильно, «па-па-па-пам». Но мы даже не задумываемся, до какой бездны нужно было дойти человеку, прежде чем написать эти четыре ноты.
— Но, кажется, современный музыкальный бизнес не слишком располагает к размышлениям. Все пеняют на некую продюсерскую кабалу — она вас как-то уже коснулась?
— Пока что нет. Надеюсь, что и в будущем обойдет стороной. Репертуар чаще всего выстраиваю я сам, играю что хочу. Мне неинтересно идти по накатанной колее. Хочется нестандартных ходов, только они могут спасти классическую музыку. Мне интересно ставить себя в какие-то неожиданные ситуации. Рене Мартен, на лейбле которого я записываюсь, — изумительно легкий, открытый человек, генератор свежих, рискованных идей. Мне это как-то ужасно близко.
Хотя бывает и по-другому: простоватый бизнес на громком имени с полным сбором и полной кассой. Как у агентства IMG: ты записываешься, а рядом как будто банковские клерки ходят. А в парижском бюро Albert Sarfati — там, кстати, очень много наших: Князев, Луганский — очень семейные отношения. Больше говорим не о деньгах, а о творчестве. Бумажки эти, фантики — их не нужно переоценивать. Чем больше ты играешь, тем яснее понимаешь, как мало нужно для счастья: хороший зал, внимательные слушатели.
— На конкурсе Чайковского, когда жюри во время вашего выступления переговаривалось в голос, было легко играть?
— Ну, мне же не привыкать к интерактиву с публикой. Как-то раз я играл на экзамене Пятую сонату Скрябина, которая, как известно, начинается примерно так: бурное вступление, долгая пауза, потом тихая основная часть. Я играю вступление, беру паузу. И слышу громкий шепот диалога консерваторских старушек: «Он сыграл чисто. — Нет, он смазал. — Нет, все было чисто».
— Образ эксцентрика сопровождал вас с консерваторских времен?
— «Покажу вам кузькину мать»? Что-то в этом, может быть, и есть. Но вообще-то я о том, как кто меня воспринимает, стараюсь не думать. Мне очень понравилась цитата из интервью какой-то актрисы: «Ты смотришься в зеркало. Кто-то бросает камень в зеркало, оно разбивается, а ты остаешься».
— Когда вас на конкурсе прервали за полторы минуты до конца выступления, в вас бросили камень?
— У этой истории было изумительное продолжение. После конкурса я играл в Нижнем Новгороде, за кулисы пришла директор местной филармонии и говорит: «Две недели назад у нас был Николай Арнольдович Петров, он так нам вас рекомендовал!» То есть получается, что после того как он не допустил меня до финального тура, он же меня еще и рекламирует.
Дальше — больше. В телефильме о конкурсе Петров нахваливает мое якобы гениальное исполнение «Картинок с выставки» Мусоргского. Этот фильм показали в марте, а я тогда еще ни одной ноты из «Картинок» не знал! Когда я их уже выучил пару месяцев назад, то подумал: господи, ну зачем же я тратил на это силы, когда вся страна уже и так знает, что я их играю гениально.